Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Русский язык»Содержание №17/2002

ЮБИЛЕЙ

С.И.ГИНДИН


Герцен на уроках русского языка, риторики и словесности

Исполнилось 190 лет со дня рождения Александра Ивановича Герцена. Дата, конечно, не совсем круглая, но прошла слишком уж глухо, почти никем не отмеченная. Впрочем, Герцену не привыкать. Горячо воспринимавшиеся современниками, да и после его смерти, вызывавшие восторг и поклонение всех именитых русских писателей, мыслителей, политиков самых разных направлений и взглядов, его произведения трудно и скупо проникали в читающую массу. Даже в лучшую пору советского книгоиздания их выпускали куда реже и значительно меньшими тиражами, чем книги других писателей XIX в., входивших в школьную программу (за исключением разве что Салтыкова-Щедрина). Последнее массовое Собрание его сочинений вышло в 1950-х годах.
Конечно, подобная судьба герценовского слова сложилась не случайно.

На его пути к российскому читателю видимо или скрыто, но всегда воздвигались труднопроходимые барьеры. Долгие десятилетия, вплоть до революции 1905 г. они были в России под запретом и к широкому читателю попросту не доходили. Казалось бы, в советское время, когда Герцен был поднят на щит как крупнейшая фигура революционного движения, положение должно было измениться. Но одно дело — признание, а совсем другое — реальное продвижение, пропаганда произведений. Свободная мысль и свободное слово снова оказались не ко двору. В начале 1930-х годов Михаил Пришвин, размышляя над все большим закабалением личности и говоря даже о появлении «советского раба», записал в дневнике: «Хорошо бы поднять Герцена!». Однако выполнять это пожелание не стремились ни в 30-е годы, ни в последовавшие полстолетия. Идеологи власти слишком хорошо понимали, насколько несовместим «великий русский свободный ум» (выражение Павла Антокольского) с внедрением единомыслия.

Но, помимо социально-идеологических причин, малая популярность герценовских произведений объяснялась и их собственной литературной спецификой. При всей социологизированности советского школьного курса литературы он все-таки строился всегда вокруг собственно художественной литературы. Литература в историко-этимологическом смысле этого термина — как совокупность всех разновидностей письменной речи на национальном языке, как письменная словесность — в нашей школе не изучалась. И ни один из русских классиков не страдал при этом так, как Герцен. Ведь собственно художественная проза (в привычном ее понимании: как беллетристика, как fiction) в его творческом наследии занимает сравнительно скромное место. Большая же его часть — научная и философская эссеистика, блистательная публицистика — при описанном подходе к построению школьного курса вообще не подпадала под понятие литературы. Такая великая книга, как «С того берега», не изучалась в школе даже в отрывках. А входившие в программу старших классов «Былое и думы» оказывались в ней как в безвоздушном пространстве. Слишком не похожи они на привычные для школьника произведения с вымышленными героями и сюжетами, а других мемуарных текстов, сравнение с которыми могло бы прояснить именно художественную природу герценовского шедевра, в школьной программе не было и нет до сих пор.

В итоге привычка к чтению Герцена формировалась только у отдельных чудаков-интеллектуалов. И когда в книгоиздательском деле воцарились законы рынка, книги Герцена практически перестали издаваться. Выросло уже целое поколение, не видевшее на прилавках даже «Былого и дум», знающее о Герцене только по скупым рассказам в учебниках, а в лучшем случае — по блестящим «историческим рассказам» Н.Я. Эйдельмана. Собственное слово Герцена звучит все реже.

Масштаб урона, который терпим мы все от отсутствия герценовского слова, давным-давно определил Лев Толстой. В 1888 г. он писал художнику Николаю Ге: «Все последнее время мы читали и читали Герцена... Что за удивительный писатель! Наша жизнь русская, за последние 20 лет, была бы не та, если б этот писатель не был скрыт от молодого поколения».

«Наша жизнь была бы иной» — ни больше и ни меньше. Над этими словами стоит призадуматься и нам, учителям. И, может быть, в первую очередь — учителям русского языка. Те особенности творчества Герцена, которые затрудняли его освещение и усвоение при изучении истории художественной литературы, могут сослужить ценнейшую службу на уроках русского языка и сопряженных с ним предметов — риторики и словесности.

Одна из важнейших задач преподавания родного языка — научить высшим речевым умениям, построению собственного текста и пониманию чужих высказываний. При этом в современных условиях все более очевидно, что учить надо в первую очередь различным разновидностям публичной нехудожественной речи: информационной, деловой, убеждающей. Учить воплощать в слове разнообразные практические, повседневные и злободневные темы и мотивы. И тут во всей русской классике трудно найти лучший образец, лучшего учителя, чем Герцен.

Многие годы отдавший журнальному и газетному труду, освоивший чуть не все газетные жанры, писавший по самым разным конкретным поводам, Герцен создал единственную в своем роде хрестоматию практической речи, которая буквально просится на наши уроки. Риторическая эффективность герценовских «практических» текстов засвидетельствована реакцией на них непосредственных адресатов и читателей-современников. Языковое и стилистическое богатство обеспечено не только талантом автора, но и той выучкой, которую он получил, работая в художественной прозе и в научно-философских жанрах. А заразительность и силу герценовского слова ученики быстро ощутят на себе.

И еще одно, не менее важное. В предисловии к русскому варианту «С того берега», объясняя друзьям, что заставило его, после тяжких сомнений, остаться за границей, он писал, что «принес все на жертву:

Человеческому достоинству,
Свободной речи».

Вместе с личным достоинством свободная речь ставится в число важнейших ценностей отдельного человека и всего общества. В последние годы немало говорят о «национальном риторическом идеале». Сделав для его определения и воплощения, быть может, больше, чем кто-либо в русской истории, Герцен показал его неотделимость от идеала нравственного. И в этом его сочинения также незаменимы и глубоко поучительны для развития речи в школе, да и не в ней одной.

Чтобы Герцен действительно пришел на уроки развития речи, нужна методическая разработка трех тем: жанровая типология его нехудожественных текстов; систематизация взглядов писателя на задачи и средства каждого из типов речи; выяснение строевых особенностей его языка и стиля. Помещаемые  материалы помогут вам в освещении второй и третьей из этих тем.
Фрагменты статьи Герцена «Appel a la pudeur» (публикуемые по хрестоматии: Русские писатели о языке. Л.: Сов. писатель, 1954) — классический образец русской языковой критики. Предмет анализа — язык официальной хроники в тогдашних газетах — жанра, существующего и в наши дни.
Извлечения из книги выдающегося литературоведа Лидии Яковлевны Гинзбург, изданной в 1957 году, помогут вам и вашим ученикам понять принципы сочетания слов и стилей в «главной книге» писателя.

А.И.ГЕРЦЕН

ПРИЗЫВ К СТЫДЛИВОСТИ

Всякий раз, когда нам приходится читать несколько листов русских газет, нами овладевает какая-то бесконечная тоска, нам становится стыдно, становится жаль и русских читателей, и русский язык. Наконец, мы решились сказать об этом несколько слов во имя благопристойности, здравого смысла и человеческого достоинства. Речь идет об особой, изысканной невоздержности в подобострастных выражениях, с которой пишут у нас новости, касающиеся до государя или царской фамилии. Как встарь у нас развился церковный язык, так в прошлом столетии расцвел и при Николае достиг высокой степени совершенства язык ливрейный. Пора положить ему предел, пора отбросить это византийское низкопоклонство, смешанное с монгольским уничижением, приведенное в систему и порядок немецким канцелярским стилем <...>
Теперь, уничтожая крепостное состояние, мечтая об освобождении России от телесных наказаний, цензурных преследований, теперь, думая о гласности в суде, о законности, надобно приучаться к мужественной речи свободного человека и бросить язык, которым перестают говорить в передних.
Факт очень замечательный, что язык русский разом перешел от патриархально-детского, не уравновешенного ни в грубости, ни в уничижении к сильному и простому языку, исполненному достоинства во всем неофициальном, и пал в какое-то безграмотное пресмыкание перед предержащими властями, и притом не на патриархальный крестьянский лад, а на подхалюзный, немецко-подъяческий. Все утонченно-уничижительные обороты, все чиновничьи фиоритуры формального чинопочитания старших, богопочитания царской фамилии – решительно противны духу русского языка. Русские слова, употребляемые на эти подлости, так и напоминают вчера обритого и остриженного крестьянина, одетого в уродливую ливрею и не умеющего держать тарелку (к великому увеселению истых официантов, забывающих, что человеческое дело — есть с тарелки, а не подавать ее).
Долею издатели не виноваты, сообщая новости, составленные вперед где-нибудь в министерстве двора, но можно же, наконец, объяснить Адлербергу, das es ominos ist und sklavisch [что это зловеще и по-рабски (нем.)] писать таким вычурно-принижающимся языком, что истинное уважение никогда так не выражается, что вздору не надобно прибавлять важности, упомянуть об нем можно слегка, вскользь, а не то он сделается скучный вздор и весь падет на голову пациента, о котором рассказывают. Например <...>
«В высочайшем указе, 12-го августа, за собственноручным его императорского величества подписанием, данным святейшему правительствующему синоду, изображено: “Рождение любезнейшего племянника нашего, великого князя Константина Константиновича, повелеваем праздновать в 10-й день августа, а тезоименитство в 21-й день мая”».
(Тут поневоле приходит в голову вопрос: да разве он родился в другой день, что надобно было высочайшее утверждение числа, утвержденного самим рождением?)
Последнее путешествие государя и царской фамилии дало случай развернуться ливрейному красноречию дворцовых хронографов с таким напором, с таким яростным усердием, что все плотины разума, приличий, грамматики были снесены «вернопреданностью» (выражение «Северной пчелы»).
Возьмите случайно «Инвалид» или «Пчелу», вести из Тулы или из Владимира — все одно:
Владимир. «В половине пятого часа у их императорских величеств был большой обеденный стол, после которого государь-император удостоил своим присутствием бег рысистых лошадей на Владимирском беговом месте»...
Вологда. «За несколько минут до представления губернский предводитель дворянства Багрянов был через его сиятельство (творительный падеж, видно, хорош для обыкновенных смертных, а в таких экстренных случаях куда он годится!) графа Адлерберга введен во внутренние покои (кабинет) (а ведь нет того, чтобы сказать просто: в кабинет) его величества, где был встречен милостивыми словами государя-императора: “Я исполнил свое обещание быть у вас”. На что губернский предводитель отвечал: “Мы уже давно ожидали этого счастливого времени”...»
<...>
Ну можно ли записывать эдакий вздор и эдаким слогом?..
Можно ли поверить после этих образцов, что иногда официальные журналы бывают умереннее партикулярной «Пчелы» с товарищами. «Пчела», порхая там и тут, не ограничивается лицами, упоминаемыми на ектинье, но распространяет благодеяния камердинерского обращения на иностранных принцев и принцесс, курфюрстов и фюрстов. «Его высочество, — говорит она, — принц прусский и принцесса пожаловали Иенскому университету бюсты – Фихте, Шеллинга и Гегеля». Нам дела нет до пошлости делать двуспальные подарки — как будто принц сам по себе, а принцесса сама по себе не могли подарить бюсты, — нас занимает слово пожаловали, которое так красиво становится между именем университета и именами трех философов, и тем больше, что оно мне напоминает родительский дом и нашего старого лакея Бакая.
Покойник учил мальчишек «пчелиному» языку и, таская иногда за волосы, приговаривал: «А ты, мужик, знай: я тебе даю, а барин изволит тебе жаловать; ты ешь, а барин изволит кушать; ты спишь, щенок, а барин изволит почивать». Этот лексикон был у него вполне выработан, и Бакай никогда не ошибался, когда надобно было сказать рубашка и когда сорочка.
Но я полагаю, что и Бакай далее перевода слов не шел и что, например, такие сложные периоды были ему не под силу, как все эти «изволили соблаговолить одобрительным ободрением» или что-нибудь вроде «е. и. в. принц Петр Ольденбургский изволил отбыть после обеденного стола, следуя по калужскому тракту». Неужели, в самом деле, учтивее сказать «после обеденного стола», «после ужинного стола», нежели «после обеда», «после ужина», или «отбыл по калужскому тракту» благолепнее, нежели поехал в Калугу?! <...>
Мы очень серьезно обращаем внимание русских журналистов на необходимость воздержаться от этих цветов подобострастия. В порядочном обществе выводится низкопоклонный клиентизм, поднявшийся в залы и гостиные из канцелярских болот и крепостных подземелий. Где теперь «бакаевская» манера в словах, движениях, улыбке, в образе садиться на стул и вставать со стула, в образе держать шляпу в руках и спину на ногах, в кашле и смехе выражать беспредельное подобострастие, свою ничтожность, теряющуюся, «как капля, в море опущенна» <Державин, «Бог»>, в благодетельных лучах его превосходительства? И не только мимика низкопоклонства исчезла, но и самые слова «благодетель», «отец и начальник», «покровитель» не употребляются больше.
Не лучше ли предоставить одной управе благочиния находить образованность в «порядке» и защищать его не литераторами, а безграмотными квартальными?

1858

 

Рейтинг@Mail.ru
Рейтинг@Mail.ru