Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Русский язык»Содержание №17/2002

УЧЕНЫЕ – ШКОЛЕ

В.С.ЕЛИСТРАТОВ


Беседа с Михаилом Викторовичем Пановым

Беседа состоялась 1 марта 2000 года. Когда я зашел в комнату, Михаил Викторович работал. Он спросил:
– Вы свой?
– Свой, – говорю.
– А пароль знаете? – и хитро так улыбается.
Я стал объяснять, что обо мне с ним говорили Елена Андреевна Земская и Елена Андреевна Брызгунова, что вроде бы мне было назначено и т.п.
– Характеристика, которую дали Вам Елены Андреевны, – уморительно серьезным тоном сказал Михаил Викторович, – в целом меня удовлетворила. Садитесь и крупно напишите Вашу фамилию, имя и отчество.
Я написал.
– У-у-у, какое у вас название роскошное! А теперь пишите Ваш жизненный лозунг.
Я растерялся:
– С ходу не могу.
– Ну, я надеюсь, Ваш лозунг не «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»?
– Нет. Скорее «Пролетарии всех стран маршируют в ресторан».
Это из Бродского. Михаилу Викторовичу понравилось:
– Правильно. Будете меня записывать?
– Да.
– Как Дувакин?
Я замялся.
– Дувакину было кого записывать. А Вам досталась одна мелкая рыбешка. Ладно. Включайте вашу адскую машину.
Я включил диктофон.
Сразу скажу: мне повезло. Как видно из записи, Михаил Викторович был в хорошем, «боевом» настроении. Моя роль «интервьюирующего» сводилась к минимуму, фактически к нулю.
Запись при переводе в письменную форму редактировалась минимально. Редактировать было нечего. Михаил Викторович говорил четко и ясно.
В ремарках я пытаюсь передать некоторые детали его голоса и мимики. Слушать Панова – наслаждение, а видеть его – наслаждение двойное. Я слушал Панова и видел Панова. Поэтому я неприлично счастливый человек.

М.П. Вы хотите писать историю русского языкознания?

В.Е. Нет-нет. Просто я хочу записать крупнейших лингвистов на пленку. Ну, как Дувакин делал. Это ведь очень нужно, полезно.

М.П. Дувакин замечательно работал.

В.Е. Нам до него, конечно, далеко.

М.П. К сожалению. Там такие величины! Он и Ахматову записывал. Да. Теперь Вам придется (делает совершенно хулиганское лицо) записывать всякую мелкоту. (Смеется.) На вашу долю осталась всякая лягушачья икра. (Смеется.)

В.Е. Большое на расстоянии видится. Главное – записать живые голоса. А потом перенести на бумагу и издавать книжки. Я вот Елену Андреевну Земскую записал, других.

М.П. А кто будет покупать эти книжки?

В.Е. Это неважно.

М.П. Так о чем же речь пойдет? О лингвистике?

В.Е. Да. О Вас, об учителях, о науке.

М.П. Сразу, с налету, это трудно. Потому что мы друг друга не знаем. (С убийственно серьезным лицом.) Мы с вами не обнимались. (Смеется.)

В.Е. Поэтому я и боюсь немного.

М.П. Вместе не пели. А я с хриплым голосом своим уже давно не пою песен. Вот. Но вот я думаю, что если бы было более-менее ясно, чего хочет читатель этих книжек, то было бы понятнее.

В.Е. Вы знаете, каждому свое интересно. Мне вот лично всегда были интересны детали. Например, был Сухотин. Какие-то важные детали о нем. Был Реформатский. Детали о нем. Другие какие-то факты, которые ускользнули из книжек. Бытовые детали. С какими вы встречались людьми? Большими. Или, может быть, они считаются и не большими, а на самом деле...

М.П. Вы знаете, когда я был еще учеником, то одним из очень сильных впечатлений для меня было знакомство с книгами ОПОЯЗа. Когда я добрался до работ ОПОЯЗа, я был потрясен. А я добрался таким путем: я еще школьником стал читателем Ленинской библиотеки. Нужно было купить костюм. В школу ходить. Рубашоночка уже под ремешок не годилась. А семья была небогатая очень. Отец мой был переводчик технической литературы.

В.Е. С какого языка?

М.П. Английский, немецкий и немножко хуже французский он знал. Серго Орджоникидзе организовал при Наркомтяжпроме бюро технического перевода. И вот отец там работал. Работа была совершенно каторжная. Я вспоминаю, как я часто ночью гляжу: папа сидит глубокой ночью. Это значит, ему попался трудный перевод. Он не смог норму выполнить, и вот он переводит ночью.

В.Е. Это двадцатые годы? Или уже тридцатые?

М.П. Я родился в 20-м году, значит, 1920. Значит, это было примерно – 35-й, 34-й годы. Вот. Так что денег на пиджак не было. Я решил: заработаю. Во время каникул три месяца работал в Ленинской библиотеке с гордой должностью «технический библиотекарь». А это значит, что я переносил пачки книг из одного здания в другое. Нового здания-то еще не было, а были маленькие зданьица понастроены вокруг вот этого дома Пашкова. И надо было из фонда – в читальный зал, из читального зала – в научно-библиографический отдел все время носить. Значит, мне пачку книг завязывали, все переписывали по названиям, и я их тащил. Но за это время я столько книг насмотрелся! Они-то переписывают, а я-то подглядываю в эти книги. И завел себе книжечку, блокнотик, чтобы там записывать книги, которые непременно в течение жизни должен прочесть. Написал очень много, так многих и не прочел, не дошел.

В.Е. Например?

М.П. Например, шведские сказки Грандстрем. Ну и другие. Ну вот. И поэтому я получил пропуск в Ленинскую библиотеку. А он – что для служебного пользования, что для читательского – один и тот же. И стал мальчишечка (а тогда школьников не записывали в Ленинскую библиотеку), стал там читать. И набрел на Тынянова, Шкловского, Эйхенбаума, Томашевского. Страшно поразило то, что на фоне. А на каком это фоне? В 34-м году – Съезд писателей. И до этого – РАПП, ЛАПП, «Хлапп» и так далее. «Литература должна служить!», «Литература должна провозглашать!», «Литература должна распространять!», «Литература должна воспитывать!»... Вот внутренне мне это было страшно омерзительно. Потому что для всякого нормального человека, тем более для ребенка, ясно, что литература должна давать счастье. А не воспитывать, не распространять идеи ЦК и так далее. И вдруг я прочел у людей. В первую очередь – Шкловский, замечательная его теория о том, что искусство обновляет мир.

В.Е. Остранение.

М.П. Остранение, да. Остраняет мир. И вот это мне очень понравилось, и я решил, что это настоящая теория, что это настоящее какое-то прибежище мое. И потом, когда я учился уже в институте (я учился в замечательном Московском городском педагогическом институте), там кафедру языкознания возглавлял Рубен Иванович Аванесов. И он собрал такой замечательный коллектив! Во-первых, это была вся московская школа. Пригласил на кафедру ведущих лекторов, в том числе каторжника, или «послекаторжника», Сидорова. Это была страшная смелость! Сидоров вернулся из лагеря в «подвешенном состоянии». Его боялись в штатные сотрудники брать. Селищев вернулся. Смелый Рубен Иванович! Просто Робин Гуд! И он принял на кафедру этих двух человек. Кроме того, там были замечательные другие преподаватели. Вот. У меня полоса в жизни идет – счастье и несчастье. Детство с папой, мамой – о-о! Какое было детство замечательное! Папа и мама попались очень хорошие. (Смеется.) Потом – школа. А школа была в Мархлевском переулке, это там, где сплошь кагеэбэшники. И детишек много было кагэбэшных, весьма неприятных. Сейчас ученики многие состоятельные приезжают на автомашинах, а тогда такой же был знак – на велосипеде. И учителя в шутку этим аристократам говорили: «Вот скажу твоему отцу, чтобы велосипед отобрал!». Тот хихикает – значит, чувствует, что к нему особое отношение. Но вообще были страшно плохие учителя, кроме литературы. По литературе были блестящие учителя. Ну, и это была черная полоса для меня. Учился я с тройки на четверку, за исключением опять-таки гуманитарных предметов. Вот. И, таким образом, это была черная полоса. В этой черной полосе я заработал себе на пиджак. И ходил в своем собственном, заработанном пиджаке. Но, кроме того, я ходил в Ленинскую библиотеку, и очень там я многое читал. Я там чувствовал себя, как лилипут среди гулливеров. Потому что все взрослые ходят, гордые своими степенями и званиями, а я – ученичок восьмого класса. Но вот дальше пошла полоса светлая. Какое счастье было учиться в этом институте! Лекции Николая Павловича Сидорова, отца Сидорова, – это было изумительное искусство! По древнерусской литературе. Николай Павлович Сидоров увлекался и поэтому во время курс свой не уложил. Ему дали 6 часов дополнительно. А он старенький был. Как он выдерживал шесть часов лекции?! Но он читал!.. Я был в раю! Вот я в рай не попаду, но я и не стремлюсь (смеется), не стремлюсь. Потому что я уже был в раю. И знаю, что вообще это хорошо, но – испытано. На лекциях Николая Павловича Сидорова. Помню, я ему на семинаре читал доклад про Карамзина. В опоязовском духе. И в конце сказал, процитировал Шкловского: «Многие нас упрекают, мы развенчиваем классику. А мы не развенчиваем, а развинчиваем». И Николай Павлович, который принадлежал к культурно-исторической школе (и ему опоязовцы были более далеки), сказал мне назидательно: «Вот и плохо, что развинчиваете, а свинтить не можете». (Смеется.) Вот. Читал лекции Леонид Петрович Гроссман. Это был другого типа лектор. Тоже замечательный и тоже воспитывал именно любовь к литературе, а не к идеологическим всяким каркасам. Так что это была светлая полоса. Потом началась война, и я сразу, окончив институт, попал в артиллерийское училище. Это была черная полоса. А потом – попал на фронт, командиром взвода, и это была светлая полоса. Вы не представляете, как это замечательно, когда находишься с твоими пушками далеко от всяких повелительных окриков, требований и так далее!.. Сидишь и ждешь, когда будут танки. (Смеется.) Да. И главное, у меня были свои подвзводные – замечательные ребятки. Некоторые – прямо из школы.
Вот. Кончилась война. Ну, тут я поступил в школу учителем. Это тоже была промежуточная полоса. Меня два раза снимали с учительства. Один раз я провел с учениками вечер памяти Батюшкова. Вот как вы думаете: как надо поступить с человеком? Меня вызывают. (Я на фронте поступил, меня приняли в партию, потому что командир должен быть членом партии. Я и не протестовал. У меня и не было никаких данных. Все воюют, партия этим же занимается.) Ну вот. Вызывают в райком (подражая работнику райкома, противно-ехидным голосом): «Это что же вы Батюшковым занялись? Навязываете ученикам Батюшкова! Вот мы тут смотрели вузовский учебник: про Батюшкова напечатано мелким шрифтом. А что это означает?». Я пожал плечами. (Продолжая ехидным голосом): «Это означает: не надо читать. Студентам про Батюшкова читать не надо, а вы в школу Батюшкова тащите! А они у вас Лебедева-Кумача знают?». Я говорю: «В программе есть». – «А они всего знают Лебедева-Кумача?» – «Собрания сочинений нет». Ну, вот в таком духе. Несколько раз меня вызывали и несколько раз: «Зачем Батюшкова?..». Но потом сказали: «Ну, мы вас решили оставить учителем. Но больше так не делайте!». (Смеется.) Вот. Когда я последний раз вышел, со мною должна была по обязанности посещать эти «разговоры» Ольга Ивановна Лимарева, замечательный учитель, районный методист, она за меня отвечает. И поэтому она со мной должна была ходить.

В.Е. Ли-ма-ре-ва?

М.П. Да. Так вот. Нравы времени. Вышли мы из этих высоченных дверей, из зала, где сидели эти райкомовцы. Она руки вот так сложила (складывает руки на груди, умоляющим голосом): «Михаил Викторович! Я умоляю Вас, не говорите им, что всякий имеет право на несогласие!». А у меня в семье все время это говорили. Вот когда я спорил с папой, главным образом из-за Мейерхольда (папа не любил Мейерхольда, я – очень любил), мама нас успокаивала и, главное, была всегда на моей стороне, и она говорила отцу: «Ну зачем ты так ожесточенно споришь?». Мы друг друга не обижали, но спорили в очень высоких тонах. «Каждый имеет право на несогласие!». И вот она это повторяла. И у меня было убеждение, что это народная пословица. И я этим райкомовцам и сказал: «Каждый имеет право на несогласие!». (Смеется.) И вот Ольга Ивановна Лимарева и говорит: «Я Вас умоляю: не говорите им. Они Вас не поймут, а Вам сделают плохо». И вот я понял, что есть разные люди. Есть люди, с которыми можно разговаривать. Мы с ней, с Ольгой Ивановной, потом говорили. Я ведь в какое время пришел в школу? Как раз вышло постановление о журналах «Ленинград» и «Звезда». Я помню, я прочел. Денег на газету не хватило, я на стенде прочел газету. И я пришел домой и упал ничком на кровать. Я думал. «Вот – думал – деткам буду говорить о русской литературе. Что делать?». Между прочим, я это рассказывал Елене Андреевне (ЗемскойВ.Е.). Она: «Вы говорите “ничком”?». Я говорю: «А как?» – «Лег на живот». (Смеется.) Потом я как-то ей сказал: «навзничь». – «Вы говорите – “навзничь”? Лег на спину». В общем, она была против этих выражений, которые ей казались устаревшими. Так вот, значит: я лег тем не менее на живот. И было полное отчаяние. И вот оказалось, что не все визжат от радости после этого постановления. И я после этого с Ольгой Ивановной Лимаревой говорил совершенно откровенно обо всем. Помню ее глаза. Она шла на лекции, на урок. А она была методист районный, у нее были все уроки открытые. Стулья несколькими рядами стоят, все учителя могут приходить, чиновники. И я помню ее трагические глаза. А как раз в это время, немножко перед постановлением, Антокольский напечатал статью о том, что Блок – это совесть русской интеллигенции. Ой! Боже, как за него принялись! И Тимофеев, Леонид Иванович, гадина поганая, напечатал в «Правде» статью о том, что Блок – это «поэт кабаков». Такое выражение было. Ну вот, Лимарева идет и говорит. На всю жизнь запомню ее трагические глаза! Она идет на открытый урок. Она говорит: «Михаил Викторович, буду говорить о Блоке и буду говорить, что он – «поэт кабаков». Наученный ее горьким уроком, я, когда дошел до Блока, – да... (Смеется.) Знойный был урок! Читал два часа им стихи Блока, и получил Александр Александрович такую награду: когда урок кончился, звонок – и ученики заорали: «Еще!». (Смеется.) Ну, по учебнику они, конечно, прочли то, что официозно предполагалось.
Ну вот. Значит, в это время я учительствовал. Но разные были учителя. Вот Ольга Ивановна Лимарева, другие были, с которыми можно было свободно разговаривать. А были такие. Суханова – парторг, учитель химии (противным голосом): «Михаил Викторович, Вы выписываете роман-газету?». Я говорю: «Выписываю». – «Вы замечаете, какие замечательные там вещи напечатаны? Вот Елизар Мальцев там». Я не помню, с каким-то там «Особым приветом». Или (смеется) я не помню (продолжая подражать): «Какая это замечательная вещь!». А я ее просмотрел: это такая чушь невероятная! Потом он ее переделывал «в свете новых указаний». Я говорю: «Нет, не читал еще, я вот к десятому классу подойду, я его буду читать». (Тоном восторга, близкого к припадку): «Это изумительная вещь! Какие чудеса умеет творить наша партия! Вот вышло постановление, и появляются одно за другим дивные произведения!». Отошел я смотреть расписание. Вот в этих условиях приходилось всему этому подчиняться, увы.

В.Е. Извините, Михаил Викторович, а сейчас в школе, как Вам кажется?

М.П. Я сейчас со школой не связан, но знаю, что в школе работает огромное количество творчески мыслящих учителей. Старое все-таки никогда не вернется. То, что Блок – «поэт кабаков», вы нигде больше не прочтете. Вот. Вообще Тимофеев для меня и до этого был плох. Увлекшись ОПОЯЗом, я очень много читал работ по стиховедению. Такой чепухи, как Тимофеев, никто не писал. Например, у него статья есть о том, что вот формалисты пишут всякие звуковые повторы: «Сметает пыль с могильных плит» (из Лермонтова): т-пль-пль-т. Вот они показали, что романтики... Брик показал, что у романтиков все «прошито» звуковыми повторами! Нет! Звуковой повтор – это когда повторяется целое слово! «Никогда, никогда, никогда коммунисты не будут». Это повторяется слово, но это не звуковой повтор! Потому что это в языке дано, но не найдено поэтом. Ну вот, у него такой чуши – страшное количество. «Будем изучать звуковые повторы, но для надежности будем ориентироваться на букву». Честное слово, он так и написал! То есть идиот, не знает русской фонетики. Поэтому он, конечно, ориентируется на букву.
Ну и вот, эта школа мне уже показала, что люди бывают очень разные. А институт показал, что люди тоже бывают разные. Студенты-то очень хорошие были. Славные. Спрашивают меня трое мальчиков: «А каких современных поэтов ты больше всего любишь?». Я говорю: «Хлебникова, Маяковского, Пастернака». Я на самом деле их очень любил. И сейчас люблю. Они: «Как?!». Хлебникова они не «пропустили», потому что мы этого не проходили. Маяковского они одобрили, потому что уже были сказаны слова Сталина (иронично-негодующим голосом): «Как?! Пастернака ты любишь?! Да ты внутренний эмигрант! Миша! Что же! Как ты смог так опуститься? Пастернак – это человек, чуждый нашему обществу!». Солидный мальчик говорит мальчугану, не совсем мальчуган – отрок говорит (наивно-сердито): «А почему он все стихи Бухарину посвящал?». Я говорю: «У него нет стихов, посвященных Бухарину». – «Нет! Я читал! Откроешь книжку. Стихотворение. А вверху – “Бухарину”. Откроешь дальше, а вверху – “Бухарину”». Где он это нашел? Явно не провокатор. Наивный. Я ему только и твердил: «У него стихов, посвященных Бухарину, нет». В книгах на самом деле нет. Где-то в журнальных публикациях, может, и есть. Но в книгах нет. Уже в ту пору. В 20-е годы, в 30-е – никогда не было посвященных прямо Бухарину. Ну вот. Институт все-таки был замечательный. Я тогда был Сталинский сти-пен-ди-ат (смеется).

В.Е. А сколько тогда была Сталинская стипендия?

М.П. Мне было стыдно. Я сейчас не могу Вам вспомнить сколько. Но мне было стыдно, что я получал стипендию больше, чем зарплата моего отца. Значительно больше. Но это не за то, что я кричал: «Ура! Ура!». А потому, что я на первом курсе сделал доклад «О слоговых согласных в русском стихе». Русский стих показывает, что некоторые сонорные согласные можно произносить как гласные. И Алексей Михайлович Сухотин напечатал мой доклад в студенческом журнале. Алексей Михайлович Сухотин в своей рецензии написал: «Панов умеет мыслить, но не умеет доказывать свою мысль». (Смеется.) После этого я попал в поле зрения Алексея Михайловича, так же как о-очень многие студенты. У него был лингвистический кружок. И Алексей Михайлович... Я, наверное, и Вас утомил, и этот диктофон утомил. (Смеется.) Я расскажу Вам об Алексее Михайловиче Сухотине. Вообще это был то, что называют «легкий человек». Он получил звание профессора, он был на вершине тогда академических всяких званий, но это был человек, лишенный осанистости, лишенный самодовольства, лишенный чувства превосходства перед другими, – это был «живчик», который ходил – почти бегал и жестикулировал очень энергично. И как он замечательно вел лингвистический кружок! Собирал студентов, и они читали там доклады. За эти доклады, чисто лингвистические, без всякой политики и без товарища Сталина, и я был Сталинским стипендиатом. Это мне стыдиться нечего. Вот. Кафедра лингвистики меня представила.
Так вот как он вел занятия. Приехали из диалектологической экспедиции студенты – он устроил несколько докладов: что они привезли из экспедиции. Пополз такой серьезный студент. И он замогильным голосом рассказывает (замогильным голосом): «Вот в этом говоре все очень часто говорят “напимшись”, “наиграмшись”, “задумамшись”, “повесимшись”, очень часто». Тут Алексей Михайлович!.. Поскольку тот давал только факты, никак не пытаясь с помощью литературы их оживить (подражая Сухотину, испуганно): «Повесимшись?! У них это часто?!». Всполошился! Руками всплеснул! (Смеется.) Ну, разрядил атмосферу. Все смеются. Таким образом даже доклады скучные он умел превратить в интересную игру. Эти заседания были очень воспитательными.
Подходит ко мне Абрам Борисович Шапиро, замечательный лектор, блестящий ученый, близкий московской школе. Хотя он нигде не написал об этом. Он жил в свое время и знал, что говорить о том, что он фортунатовец, – не подобает. Вдруг он ко мне, Абрам Борисович, подходит. Это был английский джентльмен. Не только по своему костюму, галстуку – все это было джентльменисто – и по поведению. Вот он был человеком, который чувствовал свое достоинство и требовал, чтобы к нему относились как к человеку, заслуживающему самое высокое уважение. Он подходит ко мне и говорит: «Вот Вам книга Виктора Владимировича Виноградова». Тогда он еще не был академиком, это было до войны. «Вы сделаете доклад». Между прочим, это было не очень педагогично. «Сделайте доклад по этой книге о творительном падеже. Здесь исключительно интересные материалы и обобщения». – «Не-е-ет, Абрам Борисович! Я фонетист». А я уже сделал несколько докладов по фонетике, и я себя считал профессиональным фонетистом, и Алексей Михайлович это очень поощрял. «Не-ет, я фонетист!» – «Я знаю, что вы фонетист, и поэтому вы сделаете доклад о творительном падеже!» (Смеется.) Ну, с ним не поспоришь. Очень обиженный, ушел я готовиться к докладу о творительном падеже. Доклад делал без вкуса, не чувствуя в этой теме ни запаха, не осязая ее. И читал так (деревянным тоном): «А еще творительный падеж имеет значение образа действия, “Еще в полях белеет снег, а воды уж весной шумят”». Тут Алексей Михайлович понял, что дело плохо, и сказал: «Постойте, постойте. Что это значит – “образа действия”? Это же обстоятельство времени – “весной”». Разыграл меня. Я стал в тупик. А между прочим, на заседание кружка приходила чуть ли не вся кафедра, включая Аванесова, Шапиро, вся кафедра языкознания. Абрам Борисович пришел на помощь Алексею Михайловичу, а на самом деле, конечно, мне (нежным, вкрадчивым голосом): «Алексей Михайлович, а вы послушайте, послушайте: «Еще в полях белеет снег!..». И тут он, созерцая этот снег, сделал паузу. «А воды уж весно-о-ой шумят!». И тут до меня дошло! И я ему объяснил, что это обстоятельство образа действия! (Смеется.) А не времени. Ну вот так шли эти занятия, которые страшно много давали просто потому, что это был все время контакт с большими учеными. Я помню замечательное заседание кафедры и кружка вместе. Доклад Алексея Михайловича, посвященный языку Маяковского. (Сокрушенно.) Неужели нигде не остался конспект этого доклада?! Алексей Михайлович Сухотин задержался в отпуске, а это была осень, и мы его первый раз после отпуска видели. И вот он входит в аудиторию. Портфель, туго набитый, – ба-а-ах на стол! Я понял: он уже вжился в роль Маяковского. Загорелый коричнево. На юге он где-то был. (Подражая Сухотину, подражающему Маяковскому, рублеными фразами, четко, энергично.) «Я буду говорить по плану. Звук. Морфема. Слово». Значит, понятно, что он уже не Алексей Михайлович Сухотин, а он – Маяковский! Но тут были очень интересные споры. Ну вот, например: «Теребя перчатки замш». Это у Волошина. Алексей Михайлович сказал: «Это аналитическое прилагательное». Может быть, это не так он сказал. Потому что “аналитическое прилагательное” – термин Реформатского и введен был уже после войны. «Это особый определитель, – может быть, он сказал. – Это так же, как — “цвет хаки”, и т.д.». Но после доклада выступает Винокур. Он говорит: «А по-моему, перчатки – это родительный падеж к существительному “замш”. “Замш” – это кожа. Замш чего? Перчатки». Другое совсем толкование. И оба вполне возможны. Поскольку я Алексея Михайловича люблю больше, я все-таки думаю, что это аналитическое прилагательное. (Смеется.) Ну, в общем, это очень интересные были доклады. Жизнь лингвистическая просто била ключом на факультете.
После этого я был учителем. Вот. Мой папа мне сообщил в письме, что Алексей Михайлович уехал в Ульяновск. Его эвакуировали в Ульяновск. И он оттуда в письме пишет, чтобы ему дали мой военный адрес. Он хочет со мной переписываться. Ну вот.

Я устал.

В.Е. Давайте закончим.

М.П. Нет. Еще немножко. А Рубен Иванович у студентов носил название Рубикон Иванович. (Смеется.) Потому что его экзамены – это были «выдери зуб». Он по семь раз заставлял себе пересдавать экзамены. Тогда это было можно. Вот. Читал лекции по старославянскому языку, по диалектологии. Один студент, чуть не плача, говорил (о книжке о старославянском языке, довольно тонкая), говорил так (плачущим голосом): «Я эту книжку чуть не наизусть знаю, а он мне зачет поставить не хочет!» (Смеется.) Прошло время, и я – как аспирант Рубена Ивановича – уже после войны и после того, как я довольно долго был учителем, присутствовал у него на экзаменах. А он принимает экзамен у студентов. Аспиранты должны быть ассистентами на экзаменах. Не знаю, как сейчас, но это тогда. Какой-то каракалпак сдает экзамен Рубену Ивановичу то ли по древнерусскому, то ли по старославянскому языку. «Ну вот скажите, как склонялись существительные на о(Изображая на лице ужас.) «Товарищ профессор! А у нас в каракалпакском языке никакого творительного падежа нету, у нас все по-другому». – «Ну хорошо, ну а вот вы сдаете экзамен по старославянскому языку. Ну вот как, скажем, будет творительный падеж?.. Вы знаете, у Пушкина в “Сказке о рыбаке и рыбке”: “С новыми тесовыми вороты”. Что это – “вороты”?» – «Товарищ профессор! “Вороты” – это много ворот» (Смеется.) Ну вот. Но наконец ему удалось один какой-то падеж вытащить. Который совпадает с современным русским языком. Он мне говорит: «Он что-то знает». Поставил ему «удовлетворительно». Я думаю: «Ука-а-атали сивку крутые го-о-орки!» (Смеется.)

 

Рейтинг@Mail.ru
Рейтинг@Mail.ru