ЯЗЫК ПИСАТЕЛЯ
Краткое предварение
Андрей Белый(1880–1934) – явление не только в
русской литературе, но и в русской науке. Статьи о русском стихе,
помещенные в его книге 1910 г. «Символизм», стали началом нового
этапа в изучении художественной речи. Не менее важна и публикуемая
нами сегодня статья. Вы не только увидите, насколько по-разному
изображена природа в творчестве трех великих поэтов (вспомните, что у
Аксакова, которого вы прочитали сегодня на второй полосе, они выглядят
как сподвижники в общем деле), но и получите лингвистический ключ к
описанию различий.
А отсюда – один шаг к использованию методики Белого в ваших школьных
занятиях. Как это сделать – обсудим в одном из ближайших номеров.
С.Г.
Андрей БЕЛЫЙ
Пушкин, Тютчев и Баратынский в зрительном восприятии
природы
1
Как поэты видят природу?
Краски зрения их – изобразительность слова: эпитет, метафора и т.д.
Необходимо их знать; необходима статистика; необходим словарь слов:
Баратынского, Пушкина, Тютчева.
В руках чуткого критика словари – ключи к тайнам духа поэтов; и в
обычных руках они – хлам.
Критику недостаточно чуткости; проникновенье в цитату и в сумму их
индивидуально всегда; нужна квинтэссенция из цитат – предполагающая
нелегкую обработку словесного материала; невозможно ее мгновенное
извлечение; утонченнейший знаток Пушкина не резюмирует в мысли суммы
пушкинских слов о любви.
Слово критика о поэте должно быть объективно-конкретным и творческим;
критик, оставаясь ученым, – поэт.
Наиболее чуткие критики (как М.О. Гершензон) обладают магической властью
углублять жизнь поэта, чеканя одну, две цитаты: не обывателям, нам,
необходима статистика (рифм, эпитетов и т.д.), а – им, чутким критикам;
благодаря отсутствию материала статистики интерпретатор поэта
уподобляется композитору, вынужденному вгонять свои звуки в пределы
октавы; пусть ученые собиратели материала ему раздвинут октаву в полную
клавиатуру поэта; роль критика – извлечь новые душевные ноты в нас,
помочь новым формам искусства осуществиться в действительности; критики
– садовники цвета поэзии в наших душах. Поэт, интерпретатор (критик) и
слушатель – треугольник поэзии; в нем она – процветает в великое
социальное дело; в нем она – метаморфоза самого душевного строя душ,
движущая развитие.
Для большинства из читателей поэтический образ есть трубка неподожженной
ракеты; в руках критика нам поджигается образ и разрывается в нас
блесками ракетных огней; в руку критику – больше же сырого, горючего
материала! Пусть фаланга работников ему собирает его!
2
Каково отношение Пушкина – к воде, воздуху, солнцу,
небу и прочим стихиям природы? Оно – в сумме всех слов о солнце, а не в
цитате, и не в их ограниченной серии. Каково отличие солнца
Пушкина от солнца Тютчева? Лишь цитатные суммы решат нам вопрос;
это – критику предваряющая работа; и – критику открывающая; в каком
скромном объеме ни производим опыт тут, он всегда – показателен,
красноречив, плодотворен.
Для примера беру опыт сравнения слов, живописующих образы неба, месяца,
солнца, воздуха и воды, в поэзиях Пушкина, Баратынского, Тютчева; опыт
произведен мной случайно и безо всякой предвзятости, пересмотрена вся
поэзия Тютчева и поэзия Баратынского; у Пушкина оставлены без
рассмотрения драматические отрывки, «Борис Годунов», сказки;
рассмотрены: лирика, поэмы и «Евгений Онегин».
На основании статистики существительных, прилагательных и глаголов, при
упразднении общих слов трех поэтов о стихиях природы, – упразднении,
выделяющем индивидуальные разности зрения, я пришел к нижеследующему...
3
Три поэта трояко дробят нам природу; три природы друг
с другом враждуют в их творчествах; три картины, три мира, три солнца,
три месяца; три воды; троякое представленье о воздухе; и – троякое небо.
Ночное светило у Пушкина – женщина, она, луна,
враждебно-тревожная царица ночи (Геката); мужественно отношение к
ней поэта, она тревожит, – он действие ее обращает нам в шутку и
называет «глупой» луну, заставляет ее сменять «тусклые фонари»; в
85 случаях 70 раз у него светило – луна, и 15 раз всего – месяц
(не правда ли, характерный для тонкого критика штрих?).
Наоборот, Тютчев знает лишь «месяц» (почти не знает «луны»); он –
«бог», и он – «гений», льющий в душу покой, не тревожащий
и усыпляющий душу; женственно отношение к «месяцу» души Тютчева;
и она миротворно влечется за ним в «царство теней».
Пушкинская «луна» – в облаках (статистика нам ее рисует такою);
то она «невидимка», а то – «отуманена»: «бледное пятно» ее
«струистого круга» тревожит нас своими «мутными играми»
(все слова Пушкина!), ее движенья – коварны, летучи, стремительны:
«пробегает», «перебегает», «играет», «дрожит», «скользит», «ходит»
(небо «обходит») она переменчивым ликом («полумесяц», «двурогая»,
«серп», «полный месяц»).
Нет у Тютчева «полумесяца», «серпа», есть его дневной облик, «облак
тощий», месяц Тютчева неподвижен на небе (и чаще всего на
безоблачном), он – «магический», «светозарный», «блистающий»,
полный; никогда не бывает «сребристым» (частый цвет «луны»
Пушкина); бывает «янтарным»: не желтым, не красным; луна Пушкина
временами – желта, временами – красна, и – никогда не бела; днем у
Тютчева «месяц» – туманисто-белый, почти не скрывается с
неба; менее он всего – «невидимка», он – «гений» неба.
Два индивидуальных светила: успокоенно блистающий гений-месяц; и
– бегающая по небу луна.
Зрительный образ месяца в поэзии Баратынского и заемен, и бледен («серебрянен»,
как у Пушкина, и, как у Тютчева, «сладостен»); индивидуализм его
действия – в впечатленьях поэта («подлунные впечатленья»),
заставляющих его уверять: месяц «манит за край земли».
Баратынского месяц – призрачный и «летейский»: более всего он – в
душе, там он действен; а по небу ходит его слово пустое: луна, месяц,
разве что «ясные».
Три образа: три луны.
4
И – три образа солнца.
Солнце Пушкина – «зарей выводимое солнце: высокое, яркое, ясное»,
как... «лампадный хрусталь» (в противоположность «луне» –
облачной, мятущейся, страстной).
В противоположность спокойному месяцу солнце Тютчева действенно,
«пламенно» – страстно и раскаленно-багрово (все слова
Тютчева); оно – «пламенный», «блистающий» «шар» в «молниевидных»
лучах; очень страшное солнце; не чистейший «хрусталь», а скорей
молниеносное чудище, сеющее искры, розы и воздвигающее дуги радуг
(слова Тютчева).
У Баратынского солнце (хотя и живое) как-то «не-хотя блещет»
и рассыпает «неверное» золото; его зрительный образ опять-таки
призрачен: и переходит из подлинно солнца при случае в «солнце юности».
Три образа солнца.
5
Три неба: пушкинский «небосвод» («синий»,
«дальний»), Тютчева «благосклонная твердь» (вместе и «лазурь
огневая») и «баратынское» небо – «родное», «живое» и
«облачное». «Небосвод, небо, твердь» – три словесных символа,
данных нам в трех картинах – материал трех статей. Но я опускаю статьи,
их суммируя в трех классических моделях о небе.
«Небосвод дальний блещет», – гласит нам поэзия Пушкина; и
гласит поэзия Тютчева: «пламенно твердь глядит»; и – «облачно
небо родное» – сказал бы нам Баратынский на основании собрания и
обработки суммы всех материалов о нем.
Из подобных классических, синтетических фраз воссоздаваема картина
природы в любой из поэзий; вот начало такой картины природы у Пушкина:
«Небосвод дальний блещет; в нем ночью: туманная луна в облаках;
в нем утром зарею выводится: высокое чистое солнце; и оно –
как хрусталь; воздух не превозмогает дремоты; кипит и сребрится светлая
ключевая, седая от пены вода» и т.д.
Начало картины – сдержанно, объективно и четко (даже – выглядит
холодно).
И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть
И равнодушная природа
Красою вечною сиять.
Пушкин сознательно нам на природу бросает дневной,
Аполлонов покров своих вещих глаз; темные языки ее им изучены; и
безглагольным недрам ее изречены им глаголы; в четких образах перед нами
она; но эти четкие образы не фотография вовсе обставшей, природной
природы, а образы изреченных и иссеченных неизреченностей.
Я понять тебя хочу,
Темный твой язык учу –
как бы он говорит ей в начале создания образа; оттого
есть его образ – хаоса изреченный язык.
Наоборот, слово образа падает в безглагольные недра – под образы: в
поэзии Тютчева, в них она растворяется; в них образы снимаются с своих
мест и сочетаются, месятся в небывалые сочетания, превращаясь просто в
какой-то персидский ковер, сотканный из лучей и павлиньих перьев
пленительной Майи; но поверь ему – и он рвется в безобразное, темные
языки природы не изучены Тютчевым; и когда они бегают произвольно по
образам поэзии Тютчева, то – эти образы рвутся, а Тютчев – пугается там
(«страшных песен... не пой»), где учится Пушкин:
Я понять тебя хочу,
Темный твой язык учу.
Вот начало картины природы у Тютчева, соответствующей
данной нами «пушкинской» картине на основании характерных и
статистически установленных истинно тютчевских слов:
«Пламенно глядит твердь лазуревая; раскаленный шар
солнца протянут в ней молниевидным родимым лучом; когда нет его, то
светозарный Бог, месяц, миротворно полнит елеем волну воздуха, разлитого
повсюду, поящего грудь, пламенящего ланиты у девы, и – отражается в
зеркальной зыби (в воде)».
Такова картина пламенных природных стихий в поэзии
Тютчева; и по сравнению с ней – холодна муза Пушкина; но эта пламенность
– лжива; и та холодность есть магия при более глубоком подходе к
источникам творчества Пушкина; пламенно бьются у Тютчева все стихии; и
все образы, срываясь с мест, падают в душу поэта:
Все – во мне; и я во всем.
Почему же этой строке предшествует другая,
холодная?
Час тоски невыразимой:
Все – во мне; и я – во всем.
Потому что здесь речь поэзии Тютчева распадается в
темные глаголы природы; а эти глаголы – лишь хаос! бурю красочных радуг
взметает пред Тютчевым: мгла Аримана, перед нею Тютчев бессилен;
наоборот: вооружен Пушкин – тут; он проходит твердо сквозь мглу: и из
нее иссекает нам свои кристальные образы.
Обратимся к образу природных стихий на основании данных поэзии
Баратынского; он – вот:
«На родном, но облачном небе, холодное, но живое
светило дневное; чистый воздух благоухает; не приязненна летийская влага
вод; она восстала пучиной; нет солнца: и сладко манит луна от
земли».
Целостно овладение природой у Пушкина; а у Тютчева
целостно растворение; этого овладения и этого растворения в поэзии
Баратынского нет: у него природа раздвоена: лунные и водяные начала
(начала страсти) бушуют в нем, и ему не покорны; в воздухе, солнце и в
небе черпает он свою силу; и этой целебною силою (благоухающий
его воздух – целебен) он убивает в себе: непокорные пучины
страстей: воды; водопадные «застылые» влаги – висят над землею; а
сама земля – «в широких лысинах бессилья» (выражение
Баратынского); и только этой ценою ему очищается воздух – не
пламенящий, тютчевский воздух – а благоухающий, свежий.
Тютчева природа страстна; «вода» Баратынского – кипение сладострастия,
побеждаемого упорно; образом и подобием природных стихий повествует нам
поэзия Баратынского об умерщвлении ее плоти; увы, этой ценой, утратою
воды и земли – подымается благоухание ее чистого и целебного воздуха.
Изучение трех «природ» трех поэтов по трем зрительным образам нас
способно ввести в глубочайшие ходы и их душ, и в тончайшие нервы
творчеств.
Но повторяю: для этого необходима путеводная нить – материал слов,
образов, красок, рассортированный точно и собранный тщательно; материал
этот в руках тонкого критика – не только измерительный лот самосознанья
поэтов, но и действенный динамит, нам взрывающий нашу душевную косность
и уводящий нас в нас самих – к очистительным просветам.
Июнь 1916.
Дорнах
|