ЮБИЛЕИ И ДАТЫ
Исполняется 65 лет поэту, барду,
драматургу Юлию Черсановичу Киму.
Кто-то знает его как автора веселых песенок про
то, что «вокруг глубина – пять километров до
дна», или про то, как «генерал-аншеф Раевский
любит бонбардиров»; другим он всего дороже как
человек, написавший замечательные стихи-песни
для театра и кино (они подписаны вынужденным
псевдонимом Ю.Михайлов); третьи больше всего
ценят его драматическую поэму «Московские
кухни», горькую, страшную и все равно очень
остроумную, как все, написанное им.
Горячо поздравляя автора этих и многих других
любимых произведений с днем рождения, напомним
читателям, что Ю.Ким некоторое время был нашим
коллегой, о чем рассказал в автобиографических
заметках.
Ю.КИМ
Как я был учителем
В педагогический институт я поступил
оттого, что испугался (и правильно) поступать на
журфак МГУ. Хоть и был у меня почти серебряный
аттестат (всего две четверки), но все-таки прибыл
я в столицу из глубокой глубинки – из города
Ташауза Туркменской ССР – и состязаться с
москвичами и ленинградцами в бойкости пера не
решился. Хотя и считал себя начинающим писателем,
имея за душой с десяток плохих стихотворений.
В педагогический тогда ребят брали
охотно, и хотя я и перепутал водопад Ниагару с
Викторией, экзаменатор сделал вид, что Ниагара в
Африке тоже имеется, и поставил мне пять. И я
поступил в институт, нагло полагая, что уж
как-нибудь, в процессе обучения, стану если не
писателем, то журналистом, либо редактором, либо
ученым-литературоведом – только не учителем.
Подобно Печорину, я чувствовал в себе силы
необъятные, заслуживающие, разумеется, лучшего
применения сравнительно с убогой карьерой
школьного наставника.
Думать так было все-таки не совсем
честно: все-таки именно этот институт закончила
моя мама, именно она научила меня размышлять над
прочитанным, многие мои однокашники и посейчас
вспоминают с благодарностью ее уроки, живые и
нестандартные, и наши азартные дискуссии на
уроках, приучавшие нас шевелить извилинами.
Вышло так, что она оказалась единственным
словесником на наши два десятых класса, и таким
образом у меня появилась возможность продолжать
школьные дискуссии дома, и дело доходило до
крупных столкновений, одно из которых – по
поводу кинофильма «Глинка» – кончилось тем, что,
хлопнув дверью, я ушел из дому. Отошел метров на
сто, потом вернулся.
С другой стороны, как я теперь понимаю,
именно разбуженная ею во мне способность
достаточно бойко изъясняться на разные темы как
устно, так и письменно, и даже неплохо рифмовать,
пользуясь классическими размерами, включая
силлабический стих Тредиаковского, эта
способность внушила мне честолюбивые надежды. С
которыми я и явился в столицу.
В институте я занимался в литкружке,
сочинял стихи, а затем и песни, ходил на семинар
по античному искусству, учил латынь и пытался
читать Вергилия, печатался в местной прессе, как
стенной, так и многотиражной, выступал время от
времени на сцене, в наших капустниках и
самодеятельных концертах, пытался даже заняться
художественной фотографией с туманной мыслью о
ВГИКе, пока, наконец, в один прекрасный день не
очутился на пороге института с дипломом учителя
и трехлетним контрактом. Не удалось мне
уклониться от педагогической стези.
– Ну что ж, – вздохнул я. – Графа Монте
Кристо из меня не вышло. Преподавать так
преподавать.
И согласно контракту подался на
Камчатку.
В Петропавловске в облоно меня
определили в Анапку. Где Анапа – я знал, а где
Анапка – увидел только через три часа лету на
самолете ЛИ-2: там, внизу, под крылом, на пустынном
берегу толпилась вдоль двух улочек горсть
домишек барачного типа между пятнистой тундрой и
серым океаном. Да-а, это была глухомань так
глухомань!
С тех пор много лет прошло, а те три
года вспоминаются как лучшее время. Недавно я
перебирал события и дела наши камчатские – и
удивился: как много мы успели!
Мы – это учительская и анапкинская
вообще молодежь (и не молодежь), включая учащихся
как дневной, так и вечерней школы, мы чем могли
разнообразили наши дни и труды, чему
способствовали и начальство местное, но главное
– наше школьное, в лице директора Натальи
Иосифовны Лахониной, не только поощрявшей, но и
активно участвовавшей. <...>
Вот где я навсегда понял: троечников
нет. Во всяком человеке есть свой талант, лишь бы
ключ подобрать. Это очень хорошо понимала
Наталья Иосифовна. Может быть, потому, что она –
математик, это между директорами школ редкость:
обычно они историки и обществоведы.
Она, я бы сказал, с наслаждением
выискивала и вытаскивала на свет божий
математическую способность в самой, казалось бы,
запущенной натуре. «Сегодня Афонин знаете какую
задачу решил? Ого! И с каким блеском!» Этот ее
азарт был очень заразителен. Я тоже старался в
этом направлении, и у меня также имелись
достижения, особенно в вечерней школе. Там
основной враг – пунктуация, знаки препинания в
сочинениях, все эти запятые, тире, двоеточия. Я
разработал практическую грамматику, суть
которой сводилась к тому, чтобы излагать свои
глубокие мысли в коротких предложениях, на
две-три строки, с одним-двумя придаточными.
Выучить штук 20 наиболее употребительных вводных
слов и выражений и разобраться в технике
обособления деепричастных оборотов особого
труда не составляло. Труднее давались причастные
– но и их при непродолжительном тренаже ученики
выучивались распознавать. Этого вполне хватало
для изложения своих рассуждений на трех-четырех
тетрадочных страницах, тем более что взрослый
народ обычно скуп на слова. А ведь задача-то была
еще и выискивать-вытаскивать не учебные клише, а
собственные идеи насчет там, скажем, Пьера
Безухова или фаталистического взгляда Льва
Толстого на историю. К этой самостоятельности
размышлений я призывал всю свою девятилетнюю
школьную жизнь и нередко находил отклик.
Но, конечно, встречались и
неподдающиеся. Например, Юра. Он был чудовищно
безграмотен, и сколько я с ним ни бился, этот
гигантский сибиряк упорно писал не вместо ни
и наоборот, а запятую мог поставить между словами
родная партия. Сочинение на аттестат
зрелости написал он на кол с минусом, и пришлось
мне искать ручку с похожими чернилами и
подделывать его правописание, с тем чтобы
вывести необходимый для этого электрика трояк.
Юра, конечно, понимал, на какое преступление он
меня толкал своей неграмотностью, и удрученно
разводил руками.
Скоро после этого стал он нашим
комсомольским секретарем, и теперь он был моим
начальством. Пришел он как-то в школу по
общественным делам, а у нас только повесили
развеселую газету «Школьная жизнь», причем для
юмора жизнь была нарисована через ы –
перечеркнутое, и сверху и. Юра входит в
учительскую и говорит – мне:
– Что же это у тебя – ученики
стенгазету с ошибками выпускают! Непорядок!
Но тут же вспоминается мне и другой
Юра, Ащеулов. У него тоже были крупные нелады с
орфографией. Зато по части рыбалки и охоты был он
полный спец и в наших походах незаменимый
человек. Когда потерялся наш романтический
физик, мы с Юрой долго ходили по сопочным
распадкам, время от времени стреляя в воздух в
надежде, что Володя услышит. Уже было довольно
темно, когда я остановился передохнуть и, вытянув
из кармана беломорину, с наслаждением затянулся.
И тут же я не то чтобы заметил – я всеми фибрами,
сколько их у меня есть, ощутил, восчувствовал, как
этот семиклассник, мой спутник по бесплодным
розыскам, хочет закурить. Это был настоящий голод
матерого курильщика, у которого к тому же еще и не
было курева.
Разумеется, я протянул ему папиросу.
И, пробормотав «спасибо», Юра Ащеулов в
наступивших сумерках, когда вокруг минимум на
три километра не было ни души, отошел от меня в
кусты и только там закурил в кулак.
Это был деликатный человек. <...>
Без малого девять лет я
учительствовал, и с удовольствием. Точнее, с
чувством увлекательного и значительного дела.
Бесконечно творческого. Одновременно с этим шло
у меня, и все лучше и больше, дело писательское, и
настал момент прощания со школой. Всего их было у
меня три, и до сих пор я встречаюсь с моими
учениками, когда они празднуют свои годовщины.
Что ж, по судьбе, по призванию вышло мне быть
писателем. Не вышло бы – я бы учительствовал и по
сей день.
|