ЮБИЛЕИ И ДАТЫ
Отмечая 110-летие со дня рождения
замечательного писателя и ученого Юрия
Николаевича Тынянова, мы публикуем подборку
материалов из посвященного ему выпуска серии
«Жизнь замечательных людей» – Юрий ТЫНЯНОВ.
"Писатель и ученый. Воспоминания. Размышления.
Встречи." М.: Молодая гвардия. 1966. Надеемся, что
эти «живые страницы» заинтересуют
учителя-словесника и смогут послужить
материалом для изложений в классе.
К дню рождения Ю.Н. Тынянова
Ю.Тынянов
<ПЕРВЫЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ И ПЕРВЫЕ КНИГИ>
Из автобиографии
Я родился в 1894 году в городе Режице,
часах в шести от мест рождения Михоэлса и Шагала
и в восьми от места рождения и молодости
Екатерины I. Город был небольшой, холмистый, очень
разный. На холме – развалины Ливонского замка,
внизу – еврейские переулки, а за речкой –
раскольничий скит. До войны город был Витебской
губернии, теперь – латвийский. В городе
одновременно жили евреи, белорусы, великорусы,
латыши и существовало несколько веков и стран.
Староверы были похожи на суриковских стрельцов.
В скиту тек по желтым пескам ручей, звонили в било
(отрезки рельсов: колокола были запрещены),
справляли на бешеных конях свадьбы. Потом
разводились, и тогда тоже мчались на конях,
загоняли их. Там ходили высокие русские люди XVII
века; старики носили длинные кафтаны,
широкополые шляпы; бороды были острые, длинные,
сосульками. Пьянства случались архаические, и
опять-таки кончались ездой.
Я помню на ярмарках, на латышских кермашах
(старое немецкое слово Kermesse) этих высоких людей и
их жен в фиолетовых, зеленых, синих, красных,
желтых бархатных шубках. Снег горел от шуб. Все
женщины казались толстыми, головы не по телам
малыми. <...>
Кругом города возникали цыганские
таборы. Нищие с женщинами в цветном тряпье, с
молчаливым, чужим и равнодушным отчаяньем в
лицах и холодной певучей речью. Потом проезжала
по городу Цыганка – конь с крутыми боками, весь
увешанный бляхами и ремнями, а за ним – цыган в
тяжелой синей короткой поддевке.
Я узнал лошадиные слова – запал, мышаки.
Мы жили не в городе, где были лавки и лавочники, а
на шоссейной дороге, которая уже стала городом;
ее полицейское название было Николаевское шоссе,
а звали улицу просто: «Саше».
У мостика, где мы жили, долгие годы сидел слепой
Николай с большим неподвижным черным лицом, в
сермяге. Ходил он ровно – знал дорогу – и
опирался на высокую палку, глаженную временем.
Рядом хлопотала Грыпина – маленькая старушка с
красным от водки носиком, продавала яблоки.
Николай говорил медленно и тускло – отдельные
слова, только с нею. Они ко мне привыкли. Николай
молчал, а Грыпина щебетала. Раз ни ее, ни Николая
не было. Я увидел: на твердой земле, где он сидел,
было углубление, которое за долгие годы он
высидел.
<...>
Отец любил литературу, больше всех
писателей – Салтыкова. Горький потрясал тогда
читателей. Сам я читал все, что попадалось.
Любимой книгой было издание Сытина с красной
картинкой на обложке: «Удалой атаман Ермак
Тимофеевич и его верный есаул Иван Кольцо». И еще
– «Ламермурская невеста». Любимый поэт моего
детства – Некрасов, и притом не детские,
петербургские вещи – «В больнице».
Пушкина мне подарили в день рождения – мне
стукнуло восемь лет. Это было однотомное издание
Вольфа. Иллюстрации занимали меня. Лица белыми
облаками вырастали у людей на спине, на правом
плече. Носы были похожи на лепестки. Выбор моих
любимых стихов был, как мне кажется, тоже странен.
Больше всего мне нравилось:
Полюбуйтесь же вы, дети,
Как в сердечной простоте
Длинный Фирс играет в эти
Те, те, те и те, те, те.
Потом:
Душа моя, Павел,
Держись моих правил,
Люби то-то, то-то,
Не делай того-то...
Такой был у меня Пушкин – может быть, и
правильный.
К.Чуковский
<КАК РОЖДАЛСЯ «КЮХЛЯ»>
...Я хорошо помню свое изумление, когда
он принес мне объемистую рукопись «Кюхли», в
которой, когда мы подсчитали страницы, оказалось
не пять, а девятнадцать листов! Так легко писал он
этот свой первый роман, что даже не заметил, как у
него написалось четырнадцать лишних листов!
<...> Все главы, за исключением двух-трех, были
написаны им прямо набело и поразительно быстро.
Он почти не справлялся с архивами, так как все они
были у него в голове. Своим творческим
воображением он задолго до написания книжки
пережил всю жизнь Кюхельбекера как свою
собственную, органически вжился в ту эпоху,
усвоил себе ее стиль, ее язык, ее нравы, и ему не
стоило ни малейших усилий заносить на бумагу те
картины и образы, которые с юности стали как бы
частью его бытия. Впоследствии он всегда
вспоминал эти блаженные месяцы, когда им с такой
фантастической легкостью – страница за
страницей, глава за главой – создавался его
первый роман, как счастливейшую пору своей
творческой жизни.
Но что было делать с издательством? Ведь оно
заказало Тынянову тощую книжку – вернее,
популярную брошюру, а получало великолепный
роман, чудотворно воссоздающий эпоху и ее лучших
людей – Пушкина, Дельвига, Ермолова, Грибоедова,
Рылеева, Пущина, – классический роман и по своей
социально насыщенной теме, и по четкой легкости
рисунка, и по стройному изяществу всей
композиции, и по добротности словесной фактуры, и
по богатству душевных тональностей, и по той
прекрасной, мудрой, очень непростой простоте, в
которой нет ничего упрощенческого и которая
свойственна лишь великим произведениям
искусства.
<...>
Юрий Николаевич <...> стал очень
взволнованно и даже тревожно ждать появления
книги. Эта тревога отразилась в той записи,
которую за день до выхода книги, 1 декабря 1925 года,
он сделал на странице моего альманаха
«Чукоккала»:
Накануне рождения «Кюхли»
Сижу, бледнея, над экспромтом,
И даже рифм не подыскать.
Перед потомками потом там
За все придется отвечать.
Потомки уже вынесли ему свой приговор,
ибо тотчас же после появления в печати «Кюхля»
сделался раз навсегда любимейшей книгой и
старых, и малых советских людей, от двенадцати
лет до восьмидесяти. Стало ясно, что это и в самом
деле универсальная книга – и для
высококвалифицированного, и для так называемого
рядового читателя, и для академика, и для
школьницы четвертого класса.
Это книга во славу русской литературы, ибо в ней,
как ни в одной из наших исторических книг,
воспроизведена духовная атмосфера той высокой
эпохи. Здесь была сила Тынянова – в изображении
одухотворенных людей высокой культуры; и мне
всегда думалось, как были бы рады и Кюхельбекер, и
Рылеев, и Дельвиг, и каждый из братьев Бестужевых
водиться с ним, и беседовать с ним, и смеяться его
эпиграммам, каламбурам, гротескам.
В.Каверин
<ПРИСЛУШИВАЯСЬ К ДЕТСТВУ>
Работая, Тынянов как бы прислушивался
к своему детству, которое шло за ним медленно, но
неуклонно. Если бы не было этого детства (и этих
набросков, случайно сохранившихся в архиве
писателя, добрая половина которого погибла в
годы ленинградской блокады), мы, вероятно, не
прочли бы тех страниц в романе «Пушкин», где
первое дыхание поэзии налетает на маленького
Александра, как ветер в Юсуповом саду в жаркое
полуденное время: «Стволы были покрыты мхом, как
пеплом; хворост лежал вокруг статуй. И их глаза с
поволокой, открытые рты, их ленивые положения
нравились ему. Сомнительные, безотчетные, как во
сне, слова приходили ему на ум. Сам того не зная,
он долго бессмысленно улыбался и прикасался к
белым грязным коленям. Они были безобразно
холодные. Тогда, ленивый, угрюмый, он брел к пруду,
к няньке Арине».
Не были бы написаны и те страницы, где маленький
Пушкин бродит по дому, неловко, бочком, замечая и
понимая то, чего не понимают взрослые. Не было бы
разговоров о политике, о войне, о государе. Ни
внезапного восклицания одного из гостей «А
французы-то нас бьют да бьют!», напоминающего
рассуждения «шнапс-капитана». Не было бы
отрывистых и быстрых, без разбора, чтений –
тайком, в отцовском кабинете. Словом, не было бы в
нашей литературе детства Пушкина, написанного с
бесценной подлинностью.
|