Главная страница «Первого сентября»Главная страница журнала «Русский язык»Содержание №8/2005

СЛОВО ВОЙНЫ

Составление и предисловие С. ГИНДИНА


Будни войны

В последней главе «Теркина» есть у Твардовского поразительная по неожиданности и емкости строчка: На войне живущим людям. Действительно, без малого четыре года вся страна жила на войне. Война была жизнью, и в ней было место всему, что обычно составляет жизнь. Только давалось все это людям во много раз труднее и горше, переживалось сильнее, а запоминалось резче.
В сегодняшней подборке представлены будничные страницы этой жизни. Путь по улицам родного города и уличные встречи – в конце первой, самой страшной зимы ленинградской блокады. Нежданная встреча с любимым, приехавшим с фронта в Москву, и все нахлынувшее после получения известия о его гибели...
И Ольге Берггольц, и Маргарите Алигер годы войны принесли всенародное признание и одновременно – незаживающее, неизбывное личное горе – гибель любимых. (В путь через замерзший город к работавшему на окраине отцу-врачу Берггольц погнало именно известие о смерти мужа.)
Над мужеством, родившимся в таких бедах, ничто уже было не властно. И Берггольц, и Алигер доказали это всем своим поведением в непростой послевоенной жизни.

Ольга БЕРГГОЛЬЦ

ИЗ КНИГИ «ДНЕВНЫЕ ЗВЕЗДЫ»

Путь к отцу

И вот всего через четыре месяца я пошла той же дорогой, но только обратной: я шла из города за Невскую заставу. Я шла к отцу в первых числах февраля тысяча девятьсот сорок второго года.
<...> Отправляясь за Невскую, я снарядилась обстоятельно. Товарищи по Радиокомитету, где я давно уже жила на казарменном положении, снабдили меня каждый чем мог. Мне налили в появившуюся откуда-то бутылочку с делениями (в таких бутылочках дают в консультациях детям-искусственникам молоко) жидкого, чуть сладкого чаю, кто-то подарил две папироски, я взяла свой хлебный паек. Это было в то время уже целых двести пятьдесят граммов хлеба. Я решила есть понемножку и ни за что не съедать весь хлеб сразу, хотя думала только о том, что в противогазе моем лежит хлеб – целых двести пятьдесят граммов с довесочками...
<...> Я знала, что идти нужно будет долго. Надо дойти до завода Ленина, потом долго по Шлиссельбургскому. Надо будет даже перейти Неву, подняться на крутой правый берег. От Радиокомитета это примерно километров пятнадцать–семнадцать. Я очень истово собиралась в дорогу и вообще исполнена была какой-то странной истовости, удивительного спокойствия. Да нет, пожалуй, даже не спокойствия, а этакого мертвого безразличия, нет, вернее даже – неизведанной тихости, странной кротости. Я не была уверена, что дойду до отца, и решила не загадывать так далеко. Я решила: во время дороги буду ставить себе микрозадачи: вот сейчас я у этого фонарного столба. Надо дойти до следующего. Потом опять до следующего. Потом до Московского вокзала. А там видно будет! Надо переставлять ноги, не торопясь, никуда не спеша, стараясь идти по тропинке и не оступаясь в снег.
И вот я пошла. Сначала по Невскому, от одного фонарного столба до другого. От одного до другого...

Перекур

Уже за Невской тропинку мою пересекала поперечная. И так случилось, что в ту минуту, когда я подошла к этому малому перекрестку, столкнулась я с женщиной, замотанной во множество платков, тащившей на санках гроб, собственно говоря, даже не гроб, а что-то вроде комодного ящика. Может быть, это даже и был комодный ящик, заколоченный сверху фанеркой. Она тащила его, всем корпусом наклонясь вперед, почти падая. Я остановилась, чтобы пропустить гроб, а она остановилась, чтобы пропустить меня, выпрямилась и глубоко вздохнула. Я шагнула, а она в это время рванула саночки. Я опять стала. А ей уже не сдвинуть с места санки: наверное, они наскочили на какую-нибудь выбоинку или бугор на тропинке, и стоят они прямо около моих ног. Она ненавидяще посмотрела на меня из своих платков и еле слышно крикнула:
– Да ну, шагай!
И я перешагнула через гроб, а так как шаг пришлось сделать очень широкий, то почти упала назад и невольно села на ящик. Она вздохнула и села рядом.
– Из города? – спросила она.
– Да.
– Давно?
– Давно. Часа три, пожалуй.
– Ну что там, мрут?
– Да.
– Бомбит?
– Сейчас нет. Обстреливает.
– И у нас тоже. Мрут и обстреливает.
Я все-таки раскрыла противогаз и вытащила оттуда драгоценность: «гвоздик» – тонюсенькую папироску. Я уже говорила, что у меня их было две: одну я несла папе, а другую решила выкурить по дороге, у завода имени Ленина. Но вот не утерпела и закурила.
Женщина с неистовой жадностью взглянула на меня. В глубоких провалах на ее лице, где находились глаза, вроде что-то сверкнуло.
– Оставишь? – не сказала, а как-то просвистела она и глотнула воздух.
Я кивнула головой. Она не сводила глаз с «гвоздика», пока я курила, и сама протянула руку, увидев, что «гвоздик» выкурен до половины. Ей хватило на две затяжки.
Потом мы встали, обе взялись за веревку ее санок и перетащили гроб через бугорок, на котором он остановился. Она молча кивнула мне. Я – ей. И опять, от столба к столбу, пошла к отцу. Встреча с женщиной, тащившей комодный ящик-гроб, и перекур с нею ничего не шевельнули во мне тогда. Я только подумала: «Теперь не присяду до завода Ленина. А у завода съем кусочек хлебца».

1958–1959

Маргарта АЛИГЕР

ИЗ ПОЭМЫ «ТВОЯ ПОБЕДА»

Лето сорок второго года.

<...> А московский август так ярок.
В ярком свете чернее сводки.
И нежданный щедрый подарок, –
милый друг, твой приезд короткий.

Раздраженье, усталость, нервы –
это все досужие бредни.
Мой дружок, мой родной, мой первый,
мой единственный, мой последний.
До сих пор мы не знали цену,
утвержденную чистой кровью,
золотому тайному плену,
именуемому любовью.
Разметались, сместились сутки,
уничтожились все преграды.

Как бесстыдно чисты и чутки
наши руки, касанья, взгляды.
Мир по нашему праву светел.
Дни и ночи – какая малость!
Как мы мало жили на свете.
Как нам много дожить осталось.
Откровения – как обеты,
бормотания – как молитвы,
в пыльном солнце этого лета,
в смутной музыке смертной битвы.

<...> Поцелуй меня так чудесно,
чтобы мне не чувствовать тела,
чтоб с тобою мне стало тесно,
чтоб на небо я полетела.
И пока мне падать оттуда,
новым ласкам твоим на милость,
сделай так, чтоб случилось чудо,
чтобы все вокруг изменилось.
Ни заклеенных накрест окон,
ни надорванной синей шторы.
Далеко, широко, высоко
разбежались мои просторы.
Птичьи звоны в небе бездонном,
разомлевших песков размывы,
и стоят меж Волгой и Доном
в медных латах сильные нивы.
Возврати мне горы и реки
и труда желанное бремя,
разреши мне любить навеки,
не оглядываясь на время.
Ведь твоей диковинной власти
нет предела и нет запрета,
ей ведь вверено наше счастье,
почему ж ты не сделал это?

Но бессильно падают руки
на прохладные льны кровати.
Сколько нам часов до разлуки?
Сколько нам до нее объятий?

<...> Но молчит стоячий воздух комнат
и не хочет слушать ни о чем.
В этом доме каждый угол помнит,
каждый угол думает о нем.
А что если схитрить, уйти отсюда,
замкнуть и бросить этот душный мрак?
А вдруг тогда случится в мире чудо?
А вдруг на воле все совсем не так?

Чернее тени колоннад и арок,
Иван Великий дремлет в вышине...
Великий город – свадебный подарок,
перед венцом пожалованный мне.
<...> Пускай Москва вовеки не узнает.
Я так решила, я стою на том.
Но погоди, о чем напоминает
мне этот старый деревянный дом?
Грачи над почерневшею трубою...
Под желобом зеленая вода...
Мы часто проходили здесь с тобою.
Мы больше не пройдем тут никогда.
А этот редкий пропыленный скверик...
Ребячий гам и галочий галдеж...
Он моему обману не поверит.
Он знает все, его не проведешь.
Они бессильны, все мои уловки
уйти от горя, обрести покой...
И нет такой трамвайной остановки,
такого дома, улочки такой,
и нет такого облачка на небе,
и нет такой травинки под ногой,
которым был бы неизвестен жребий,
на все года врученный мне войной.
Тебе не быть ни краше, ни моложе,
не выбегать навстречу на порог.
И даже в тот, особенно погожий,
ни на один из прежних не похожий,
годами предугаданный денек
не скрипнет дверь, не ляжет свет иначе
и не придет желанный человек.
Никто тебя от истины не спрячет.
Остановись, опомнись! Это значит:
твоя война не кончится вовек.

Март 1944 – апрель 1946

 

Рейтинг@Mail.ru
Рейтинг@Mail.ru